Сергей Юрский, последний из пушкинских могикан

 
     
  Мало найдется людей, которые не знали бы Сергея Юрского как большого актера. Но не всем известно, что Юрский — еще и писатель, со своей интеллектуальной и острой манерой письма, с нелегкой, заметим, литературной судьбой. Для многих будет открытием, что Юрский-писатель независим от Юрского-актера. Такое открытие поможет сделать сборник рассказов и повестей Сергея Юрского “Содержимое ящика”, недавно выпущенный издательством “Вагриус”. Об этой книге и о многом другом — наше интервью.

— Сергей Юрьевич, как давно Вы обратились к литературному творчеству?

— Я называю цифру — тридцать лет. Еще раньше были стихи. Но я про них просто забывал, никогда их не показывал даже адресатам. А вот прозаические произведения, которые потом оказались изданными, — это началось тридцать лет назад, и началось сразу с больших рассказов, почти повестей. Началось по необходимости композиторской, я бы сказал. Возникал некий ритм прозы, который следовало зафиксировать. А потом оказывалось, что это сюжет, который может развиваться. И вот тут вступали в действие актерские приспособления. Из ритма возникал персонаж, ему предоставлялось слово, и он начинал говорить сам, практически независимо от моей воли. Это актерский признак: когда ты ловишь какую-то интонацию, то можешь в этой интонации продолжать, и это будет достоверно. А пишу я, в общем, очень редко. Во-первых, я занят, во-вторых, редко накатывает чувство, что вот надо садиться и писать. Но уж когда накатывает...

— Многие Ваши тексты меня убеждают в том, что мы вполне могли бы иметь сегодня Юрского-писателя — ну, может, пару раз снявшегося в кино. Нет у Вас ощущения, что многое осталось ненаписанным?

— Возможно. Но сожаления были бы бесплодны. Актерскую профессию я люблю. Я, правда, никогда, как сейчас, не видел ее оборотной стороны. Я всегда работал для большого зрителя, в больших театрах, на больших сценах, и все это мне нравилось. Но сейчас, мне кажется, не столько я изменился, сколько время изменилось. Вкус большой публики на моих глазах сместился в то, что мы называем массовой культурой. И работать на массовую культуру — это как-то... трет. Я принадлежу к тем счастливцам, которые в застойные времена получили имя. Но теперь это имя меня просят использовать тем образом, какой мне не нравится. Писатель еще может надеяться на других читателей, или на время, или еще на что-нибудь. Актер — нет. Все происходит здесь и сейчас. “Возьми меня!” — говорит зал. А ты не хочешь. Значит, ты импотент. Иногда я думаю, что, может быть, пора заканчивать с профессией. А деваться мне уже некуда, потому что это источник моей жизни. Литературой я еще ничего не заработал. И потом, актерство — главная моя любовь, как бы ни была она исковеркана последним десятилетием. Вот вам одна из моих нынешних проблем.

— Но Вы, наверное, ощущаете и читательский отклик, у Вас как у писателя есть какая-то пресса?

— Своего читателя я не знаю, не вижу перед собой. Все это опосредовано, через редактора, через издательство. А пресса у меня минимальная. Первая моя книга “Кто держит паузу” была издана еще в семьдесят девятом году. Она появилась только благодаря хорошему ко мне отношению директора типографии. Тогда я был вообще запрещенный человек. Нельзя было даже упоминать мое имя в рецензиях. Писали: “Плохо исполняется роль такая-то...” Меня даже ругать не могли, не то что хвалить. А книга, изданная стотысячним тиражом — тогда были огромные тиражи, — разошлась мгновенно. Сейчас могу похвастаться, что для многих она стала театральным учебником. Но ни один из театральных журналов — их тогда было много — не откликнулся на книгу даже сообщением. Через десять лет, уже во время перестройки, книга была переиздана в Москве, только она стала в два с половиной раза толще: я ее дополнил новыми главами. Потом выходили маленькие книжечки — “Сюр”, “Узнавание”, были журнальные публикации. Вышла очень красивая книга поэзии, тоже мгновенно раскупленная. Реакции — ноль. Правда, теперь меня хвалят. Хорошие критики, современные критики. Но они не умеют хвалить. Вот ругаются гениально. А если надо сказать об авторе что-то хорошее — куда девается их талант? Они даже названия своей статье придумать не могут, у них слова не идут. Мне, автору, не надо восхищений, не надо гладить меня по голове. Но должна быть индукция, работа возбужденной мной мысли. А эти критики — они возбуждаются только тем, что им противно. Я не хотел бы, конечно, чтобы меня долбали, но чтоб меня так хвалили — уж лучше не надо.

— Поговорим о Вашей новой книге “Содержимое ящика”. Мне показалось, что содержимое ее, при весьма высоком качестве, очень разнородно и по стилю, и по настроению. Что определило книгу как целое?

— Да, книга неоднородна. Ее последняя треть вся написана за один прошлый год. Если бы издали только эту часть, я оказался бы в ней не тем человеком, который писал предыдущие вещи. В семидесятые и, собственно, до конца восьмидесятых абсолютным фоном моей жизни было уныние. Оно проявлялось даже в комических рассказах. В девяностые годы этот фон исчезает. Смысл книги как целого — это перелом, произошедший в авторе. Мне кажется, что для читателя моя книга может стать вдохом хорошего воздуха, глотком надежды. Чтобы не было чувства конца света, которое окутывает сегодня и наш театр, и наше кино, и нашу литературу.

— Речь идет о том, что Вы называете бесовщиной?

— Да, вот проблема: вещь хорошо сделана, но — бесовщина, соблазн. Я сейчас с большим вниманием — не скажу, что с интересом, читательский интерес теряется где-то на сотой странице — осваиваю новый роман Пелевина “Generation “П”. Пелевин и Сорокин — два автора, которые меня занимают давно. Сорокин, несомнено, владеет словом. Помню, его “Очередь” вызвала у меня чувство — ты смотри, это ж надо осмелиться на такое дело... У Пелевина, несомненно, есть талант, энергия, молодость, образованность — хотя насчет последнего не уверен, может, он так же знает Восток по верхам, как и те, над кем он сам и посмеивается. Но неважно. Я обвиняю Пелевина в растлении читателя. Он и Сорокин — это холодные умы, это разрушители. Они не только отражают разрушение как внешний процесс — они и сами это творят. Например: ненормативная лексика в “Generation “П” абсолютно не нужна, она торчит. Мне могут сказать: ты и сам такую лексику употребляешь. Да, отвечу я, но только тогда, когда это абсолютно необходимо. А здесь это перец, соль, которым посыпается блюдо. Приправа употребляется в неумеренных количествах, причем приправа, совершенно не подходящая к этому блюду. Блюдо у Пелевина чаще всего сладкое. В целом это — спекуляция, не нутряная литература, а изделие рук. И писатель, который, несомненно, мог бы претендовать на место в искусстве, переходит в разряд ремесленника, который изготавливает некие изделия и продает их в больших количествах, потому что изготавливать их не так трудно. Это соблазн, это великий грешный соблазн. И не так страшны авторы, о которых я сказал, как страшны их рупоры. В частности, я говорю о станции “Свобода”. Роман “Generation “П” там даже поругивают. Но поругивают так, что книгу хочется прочесть. И делают это через день. И рупоров таких — не только “Свобода”, рупоров много. Их влияние огромно.

— Но, может, это все схлынет через какое-то время, уйдет, как любая мода?

— К сожалению, я уверен, что победить дано не мне, а им. Эпоха, к которой я, со всем, что сделано мною в театре, в кино, в литературе, имею честь принадлежать, кончилась. Кончилась 6 июня 1999 года, в день двухсотлетия Пушкина. Все-таки именно Пушкин определял шкалу ценностей нашего времени. И в эти ценности входила та черта, которая разделяла, над чем можно смеяться, а над чем нельзя. Конечно, Пушкин очень многое себе позволял. Люди пушкинской эпохи замахивались на такие вещи — о-о-о... Баловались со смертью, с подземными царствами, даже с бесовщиной — потому что есть Достоевский, есть Соллогуб, есть Булгаков и есть Хармс, который при всем своем модернизме тоже принадлежит к пушкинской эпохе. В этом году с концертами “Пушкин и другие” я объехал фактически весь земной шар. Там помимо перечисленных есть и Бабель, и Бродский, конечно, и один из нынешних наших модернистов Евгений Попов. И вот я чувствую, что ни Пелевина, ни Сорокина тут не могло быть. Не потому что они плохие, а потому, что они не отсюда. И они не одни. То, что они несут, имеется во многих областях: в науке, в морали, во взаимооотношениях людей. Наступила новая культурная эпоха. Я ощущаю это и в России, и в диаспоре, и вообще в мире.

— Но все-таки искусство ответственно перед обществом?

— Да. Тут влияние не прямое — художник не уголовно ответствен. Но влияние искусства на общество не безвредно. Показ насилия, чудовищных человеческих мук, — не безобиден. Как сказал один из очень уважаемых мною людей — только гениальный фильм может себе позволить плохой конец, а средняя продукция пусть будет как американская, обязательно с хэппи-эндом. Я, может быть, больше, чем любой другой писатель, делал опытов с переходом черты. Я пробовал это. Два года назад я сделал программу классики черного юмора. Там было много произведений, где смеются над смертью, над человеческой бедой. Тот же Достоевский, тот же Женя Попов. С программой я объехал много разных городов и видел, как люди в зале переходят эту самую грань. Но когда я, например, играю такую модернистскую вещь, как “Стулья”, когда один из высоких поэтов XX века Эжен Ионеско заходит за предел и я это делаю от его лица, — я ставлю новый предел. А творчество Сорокина — это беспредел. Мне скажут: а ты кто такой? Судья? Ты судишь? С какой стати ты судишь? А может, ты ничего не понимаешь? И тогда я затыкаюсь. Сейчас я говорю об этом, потому что отвечаю на поставленный вопрос.

— Существует ли сегодня что-то новое в соотношении литературы, театра и кино?

— Да, изменилось очень много. Театр презирает литературу. И презирает слово. Вот одна из тенденций пост-пушкинской эпохи. У Пушкина слово очень важно. И даже обратная игра — того же Хармса возьмем, — это игра с тем, что слово очень важно, и поэтому, если я его переверну, получится комический эффект. А сейчас пошла игра со словом как с трухой. Это, кстати, проповеди того же Сорокина. На вопрос: “Как вы можете так страшно писать о людях?” — он отвечает, что это, мол, никакие не люди, а слова, за которыми ничего не стоит, всего лишь буквы, которые автор волен переставлять по своему усмотрению. Новое явление — это отсутствие веры в слово. В театре это начал Мейерхольд, высококультурный человек, — а теперь вслед за ним гораздо менее культурные режиссеры используют тексты как материал, который можно разрезать на мелкие части и склеить любым образом. И тем самоутвердиться.

— Как Вы думаете, не связано ли появление бесовщины в искусстве с появлением дурных новорусских денег? Как вообще соотносятся деньги и искусство?

— Сложный вопрос. Я думаю, зависимость тут алгебраична, но не арифметична ни в коем случае. Некоторые говорят: “Дайте нам много денег, и мы сделаем хорошее искусство”. Это точно не так. “Мало денег — мало искусства” — таких примеров достаточно, хотя есть и опровержения. “Мало денег — много искусства” — бывает иногда. Во всяком случае, те, кто рискнули кричать: “Искусство дело дорогое, дайте нам деньги”, — были бы правы, если бы не один нюанс. Тот, кто кричит, часто сам, персонально, получает деньги, но при этом теряет способность делать искусство. Получать деньги можно. Кричать — нельзя.

— Но Вы не думаете, что хамский характер русского бакса как раз и провоцирует подобные крики?

— Не знаю. Может быть, деньги всегда и везде хамские. Я наблюдаю другое: обилие денег на земном шаре прямо пропорционально количеству нищих. За что я уважаю Японию — это единственная страна, где нищих нет вообще. Это жестоко, это очень жестоко. Но это заставляет задуматься. А мир переполняется — я не знаю, скоро нищих в нем станет больше, чем не-нищих. С другой же стороны, деньги могут спасать от смерти, и я это тоже видел многократно. Да что за примерами далеко ходить: если бы умерли наши толстые российские журналы, это была бы большая потеря. И то, что деньги Сороса, или деньги муниципалитетов, или деньги каких-то частных дарителей пока спасают журналы, — это во благо.

— Недавно Вы были на гастролях в Екатеринбурге. Каково Ваше впечатление от города и от работы в нашем городе?

— Я бывал в Екатеринбурге-Свердловске не менее пятнадцати раз. Нынешний приезд со спектаклем, который мне очень нравится, собрал полные залы. Я благодарен всем, кто пришел. Но впечатление такое, что задранные цены на билеты отсекли часть знакомой мне публики, того тончайшего свердловского зрителя, которого мне в зале на этот раз не хватило. Что касается города, то я мало успел увидеть. Но, если я не ошибаюсь, у вас, как и в Петербурге, происходит сейчас второй упадок. После периода цветных ларьков, оживленной торговли, заслонившей обшарпанности города, чувствуется какой-то спад. И это печально.

Интервью подготовила
Ольга Славникова

 
 

 

 

[Вернуться на страницу "О времени и о себе"]

Hosted by uCoz