Надо опомниться!

 
     
  Александр Кондрашов
"Литературная газета"


 У меня всё началось с любви к пьесам. Я с детства любил читать пьесы и даже разыгрывать их для самого себя, устроив дома примитивнейший такой макет. Ну, конечно, я параллельно ходил в театр. Отец был руководителем цирка, но водил меня по театрам. Театр был его истинной профессией. Я помню свои первые впечатления, когда мне было лет семь, когда я ещё не мог понять, о чём идёт речь во взрослом театре, но то волнение, которое возникает при открытии занавеса, когда люди вступают в какие-то отношения как бы тебя не видя, а ты их видишь, потрясало меня.

– Менялись эпохи, чего только не было, пришёл цинизм последнего времени – и ничто эту детскую любовь не смогло разрушить?

– Она сохранилась. Я могу гордиться тем, что я потомственный актёр и циркач потомственный. Никогда этого не стыдился – дескать, знаете, неловко... Это пошлость, когда говорят, что на детях отдыхает талант, дар Божий. Я воспитан в цирке и в театре, где актёры рожали детей, учили их, и они тоже становились актёрами.

– А почему тогда литература? Ведь неисчерпаемо то, что можно возделывать в качестве актёра?

– Как актёр, я, надеюсь, поработал немало. Просто однажды почувствовал, что могу что-то изложить таким составом слов и так, как другой за меня не сделает...

– Что наиболее существенно повлияло на ваши литературные вкусы?

– Очень многое я унаследовал. Отец был человеком литературно образованным и разносторонним. Хотя наряду с замечательными книгами я увлекался и весьма не замечательными. Это было разное чтение.

– Нынешние времена как раз утверждают концепцию подобного «разного чтения». Приходя в Дом книги, сходишь с ума – обложек множество…

– Я сегодня был в книжном и поразился: какие возможности читать, но в то же время как странно всё это выглядит. «Собака Баскервилей» – весь текст по-английски и по-русски. Можно учить английский. Дальше такой же Диккенс, Уайльд… Нарасхват они, что ли, идут? Не думаю. Однако стоят. Ромен Гари, я вас удивлю, – две полки! Французского автора!

– Значит, покупают.

– Я в этом не уверен. Этот поток не может не захлебнуться. Выбор стал непозволительно широким, в нём совершенно невозможно сориентироваться. Вот я вижу отличный учебник английского. Возьму-ка я самоучитель. Ой, и испанский есть, и португальский, а вот и японский… А кончается это так: «Да не буду я ничего покупать, всё равно всего не узнаешь. В конце концов, есть компьютерные программы».

– Это рынок…

– Молиться надо не на рынок, а Богу. Мы говорим: «Рынок всё определит». Ничего подобного. С одной стороны, здесь вроде бы можно не беспокоиться, потому что все эти первые места, рейтинги продаж, этот рынок в какой-то степени сам себя отрегулирует, он подавится собственным изобилием. Помидоров завезли уж слишком много, часть замаринуют, а часть всё-таки сгниёт. Всего не съешь. Но, с другой стороны, дело не в том, что слишком много, а в том, что историческое сознание растеряно. Я помню своё давнее потрясение от книжного магазина в Японии. Три этажа, каждый – с километр: там есть вообще всё… Но потом я выхожу и вижу то, к чему это привело. Напротив тоже магазин – уже четырёхэтажный, и оттуда тоже несут какую-то бумажную продукцию. Молодёжь что-то активно покупает. Не могу понять, кассеты, что ли? Нет. Так что же?..

– Комиксы?!

– Да! Четыре этажа…

– У нас сейчас вошли в обиход сборники с кратким изложением классики. «Двенадцать» Блока занимают полстранички: «В Петрограде вечер, очень плохая погода, скользко, бабушка чуть не упала, идут двенадцать милиционеров, и у одного из них серьёзные проблемы в личной жизни…»

– Давайте согласимся, что сегодня почти доминирует точка зрения, что советской литературы не было, а была литература неподцензурная, впоследствии диссидентская, только она – литература. Ну ещё литература эмигрантская. На этих двух ножках хотят поставить табурет. А он на двух ножках не устоит. Третья ножка, а она, надо сказать, очень прочная, это то, что называлось советской литературой, в которой, как и во всякой литературе, было достаточное количество среднего или шлакового, но были вещи, которые образовывали меня, моё поколение, думаю, и вас тоже.

– Смотрите, происходит неожиданное возвращение интереса к Павке Корчагину…

– И замечательно. «Мартин Иден», «Всадник без головы» и «Как закалялась сталь» – вот три вещи, которыми я зачитывался в определённом возрасте. А ещё были обязательно Гайдар, Борис Житков… Как я могу их предать? А в следующем возрасте: конечно, Катаев, конечно, Ильф и Петров, конечно, Зощенко, потом Трифонов, Шукшин, появившийся как из-под земли Булгаков. Это были образующие вещи. И конечно же, явление спрятанного до времени Мандельштама… Не забудем влияние Константина Симонова и Твардовского и тех вещей Пастернака, которые появлялись в печати и которые мы учили наизусть. Ещё Есенин и, конечно, Маяковский, которого вдалбливали, но который тем не менее был гениальным поэтом… Платонов – абсолютно великий писатель. Кстати, безмерно любя и ценя и Бродского (он для меня конгениален чуть ли не Пушкину), я никак не могу согласиться с его в беседах с Волковым произнесённой фразой, что не было никакой советской литературы, а был Платонов, ещё два имени и всё. Это была именно литература. Третья ножка. Уже забыли фантастическое впечатление, которое произвёл Солженицын. А Василий Гроссман, новомирские авторы другого ряда, ранний Войнович...

– А теперь? «Только вот поэтов, к сожаленью, нету, впрочем, может, это и не нужно?»

– Замечательные слова Маяковского, но поэты есть! И хорошие! И сколько! Живут, умирают в тоске, непонимании… Покончил с собой очень хороший екатеринбургский поэт по фамилии Рыжий. Недавно умер Борис Викторов, мрачный поэт, но это – выдающееся явление. Есть блистательный Тимур Кибиров. И есть Ольга Седакова, и есть Елена Шварц. Они могут нравиться или не нравиться, но следует признать сам факт наличия поэзии, прозы. Сергей Игнатов опубликовал повесть «Муха», это классная литература.

– А по телевизору всё время исключительно Виктор Ерофеев и Татьяна Толстая…

– Ребята захватили свой кусок, они находятся в поле зрения всей страны. Но я не поверю, что они могут много писать, потому что они не сходят с экрана телевизора. Когда писать-то? Впрочем, сегодня научились писать много. Кто сам не может писать, тот диктует, кто диктовать не может, тот просто рассказывает, нанимает человека, который творит за него. Горький, конечно, чуть-чуть ошибся. Очень уважая Алексея Максимовича и не считая правильным снятие его имени с БДТ, в котором я двадцать лет проработал, его профиля с «Литературной газеты»…

– …Недавно вернули.

– Правильно сделали. Хотя, нет, вернули уже неправильно – получился такой политический акт, но вот сняли особенно неправильно. Так вот, Горький – очень важный фактор, соединяющий классику с новой русской литературой, сильно ей помогший, многих спасший – он какую ошибочку сделал? Он сказал: пусть каждый напишет о себе, потому что каждый человек интересен. Я думаю, это у него была искренняя вспышка гуманизма, он действительно всю жизнь любил, или старался любить людей… Но сейчас, когда в результате каждый пишет – спасу нет, – когда все деревья скоро изведут на бумагу, все слова втиснут в произведения, однако читателей при этом не будет.

Что делать? Я полагаю, общество в целях гигиены должно вернуть себе – не цензуру, нет, а редактуру. Исчезнувшую вещь. Редакторы превратились фактически в переносчиков готовых дискет в типографию. Определяет сам автор, если сам платит. Его спрашивают: орфографию править? Он говорит: не надо. Ну хорошо, стоить будет столько-то, несите дискету. Вот и книжка. Другой вариант: человек имеет имя. И это имя худо-бедно, но продастся. Издатель говорит: это пойдёт, дискету давайте. Несём дискету, а потом идём на презентацию… Вернуть редактуру! Ведь что она такое? Сегодняшний вкус общества. Планка.

– Но если в качестве редактора возникнет что-то государственное вроде министерства литературы, то сразу пойдут письма в ОБСЕ про цензуру и свободу слова. Может быть, нужно какое-то общественное жюри, состоящее из людей, которых не обязательно любят, но уважают?

– Я не очень люблю, да, пожалуй, совсем не люблю Дмитрия Галковского, но одна мысль его понравилась. О том, что коренное наше отличие от народов Востока – неуважение к старшим. Старик где-то в горах всегда имеет шанс, что молодой человек, идущий ему навстречу, либо шапку снимет, либо поклонится, а в России пнут. Следующее поколение старается как можно скорее дать предшествующему пинок под зад – освобождайте место!

Мы катимся вниз. И без того, чтобы по-восточному уважать аксакалов, то есть людей, которые достигли некоторого уровня, ничего не будет. Их надо спрашивать иногда. То, что раньше называлось словом: художественный совет. Раньше были городские худсоветы (и я сам бывал их участником от молодёжи), были худсоветы театров, на телевидении, в кино – они были скверными, но когда их совсем уничтожили, началось падение. Всё-таки когда Юлий Яковлевич Райзман говорил: «Это недостойно!», то люди опускали глаза, если они действительно проталкивали в кино какую-нибудь хреновину.

Когда же я говорю о неуважении к старикам, – а я сам теперь уже старик, – я говорю не про то, что меня не уважают, а про то, что я не уважал. Я ведь играл со знаменитейшими старыми актёрами. И помню, как чувствовал: это уже ушедшее, а мы – новые, мы знаем, что делаем, мы имеем успех… И стариков не уважал! А теперь через много лет я понял, почему я всё же сохранился. Потому, что я не совсем их не уважал. Что-то я запомнил, что-то я перенял, в чём-то я опомнился. Опомнился! Моя встреча с Николаем Константиновичем Симоновым была невероятно важной. Я знавал и Грановскую, и с Полицеймако играл, и с Пляттом работал, и с Раневской, и столь мало от них взял… Но, опомнившись, понял: то, что я зацепил, это и есть мое богатство. Я уж не говорю про собственных родителей. Я уважал их и любил, но недостаточно понимал. Поздно понял. Мне кажется, что это черта наша, национальная. И когда я говорю, что стариков не уважают, я не прошу «меня уважьте», а это я каюсь.

– А каким же образом нам всем сегодня опомниться, Сергей Юрьевич?

– Надо внушить людям, что, кроме слова «свобода», есть слово «культура». Формулировок много, я принял одну, которая для меня важнейшая: культура есть самоограничение. Дикарь всё может себе позволить, окультуренный – не всё. Есть ещё более высокая вещь – вера. Религия говорит: это твоё, а это – ни в коем случае. Это можно, но не сейчас, а этого нельзя никогда. Если всё это отвергнуть, то останется одна свобода. Но без религии и без культуры – свобода варварская. Это, по-моему, абсолютная формула.
 
 

 

 

[Вернуться на страницу "О времени и о себе"]

Hosted by uCoz